— Это не от меня, — сказала она, — это от Самсона. Он стесняется, и просил меня намекнуть тебе осторожно: нельзя ли ускорить отъезд его родителей? Ты видишь: он при них как связанный, и в конце концов это приведет к неприятностям. Наша молодежь его знает не со вчерашнего дня, и долго разыгрывать смиренника ему не дадут.
— Понимаю, — сосредоточенно сказал Махбонай, поглаживая бороду, — но — как я могу?
— Ты можешь. Самсон говорит: бен-Шуни мудрейший из людей; мать моя слушается его, как овечка пастуха, а отец мой идет за матерью.
— Гм… — сказал Махбонай. — Пожалуй, так было бы лучше…
Позже, в темном углу сада, Элиноар увидела под деревом силуэт юноши, сидевшего с опущенной головой. Она присела рядом и положила ему руку на руку.
— О чем ты грустишь, Ягир?
Он не ответил; но она уже знала, о чем он молчит. Карни, сестра его, плачет в эту ночь, душа свои рыдания в покрывалах; Самсон, в котором был для него весь смысл и вкус жизни, оттолкнул его и нашел другого любимца: Ягир никому не нужен, Ягир отверженец, как его бедная сестра, — один-одинешенек среди толпы; всем чужой на свете…
— И я чужая, — шепнула ему девушка, почти щекоча его ухо горячими губами, — я ненавижу филистимлян; моя мать туземка. Зачем он пришел к этому чванному племени? Они смеются над ним про себя, а над его товарищами вслух…
— Не посмеют, — сказал он запальчиво.
— Разве ты не слышал? Вы не так едите, не так сидите, не так говорите… О, я разносила блюда, я все слышала. Один сказал: «Это его воины? Похожи на наших водовозов». Другой сказал: «У меня развязался шнурок на ноге — не позвать ли кого-нибудь из воевод могучего Дана, чтобы он мне стянул ремешки сапога?» Третий… О, я их знаю! Так они всю жизнь издевались над моей матерью, так будут издеваться всю жизнь надо мною — а теперь и Самсон у них в клетке, и скоро они начнут дразнить и его — через решетку.
— Я скажу это завтра Самсону, — ответил Ягир, дрожа всем телом.
— Ему не до тебя… Как ты дрожишь! — и она обвила его руками; он повернулся к ней, встретился с нею губами — но в это мгновение Элиноар вскочила и убежала, шепнув:
— Нас увидят…
По лужайке, притоптывая, несся, выкрикивая дерзкую свадебную песню, пьяный хоровод. В хороводе был Ахтур: Элиноар отделила его от соседа сзади, крепко уцепилась за его руку и пошла, танцуя, за ним. Когда песня докатилась до припева, хоровод распался: попарно, все повернулись лицом друг к другу, сцепились в четыре руки пальцами за пальцы, откинулись назад во всю длину рук и вихрем закружились на месте. Элиноар, кружась, неприметно увлекла Ахтура в тень под деревьями. Он звонко выкрикивал непристойные слова припева — вдруг она расхохоталась так резко, что он осекся.
— Как тебе весело на свадьбе — твоей возлюбленной, Ахтур! — сказала она сквозь смех.
Он был не настолько пьян, чтобы путать слова, — но все-таки пьян. Он ухмыльнулся и ответил:
— Во-первых, Таиш мой друг.
— А во-вторых?
— Свадьба не похороны; Семадар еще жива и я еще не умер.
— Если бы Таиш тебя слышал, он бы раздавил тебе голову между двумя пальцами, как пустой орех.
— Красавица! ты преувеличиваешь и силу его пальцев, и пустоту этой скорлупы…
— Отчего же вы все его боитесь?
— Боимся? Где ты это заметила?
— Сегодня вечером. Он всем вам плюнул в глаза, а вы захлопали в ладоши.
— Как? когда?
— Его загадка!
— Загадка? Что в этой загадке? Элиноар повернулась, как будто уходя, и крикнула ему презрительно:
— Если ты не трус, Ахтур, то ты глуп. Со дня, когда прибыли сюда первые наши деды, еще никто не бросал в лицо филистимской молодежи таких насмешек.
— Стой, — сказал он повелительно. — Я должен знать, в чем дело.
— Спроси Семадар — если он тебе еще не запретил говорить с нею: спроси ее — она тебе объяснит.
Ахтур хотел удержать ее, но она уже исчезла в дверях бергамова дома. Ее ночная работа была кончена; оставалось утро.
Утром рано, по обычаю, новобрачная одна проскользнула в домашнюю божницу. Там на маленьком алтаре уже стояли наготове три чаши: с вином, елеем и козьим молоком. Перед алтарем, среди пенатов, искусно выточенных из слоновой кости, возвышался белый мраморный эфод, той же формы, что в молельне у жены Маноя, только голый, без украшений. Семадар поставила перед ним три чаши, омочила в них пальцы, окропила темя символа; стала на колени, закрыла склоненное лицо покрывалом и зашептала молитву, которой, целую неделю до свадьбы, обучала ее наедине повивальная бабка. Молитва была на непонятном ей наречии островных ее дедов; но она знала содержание, и ей было неловко, жутко — и немного смешно.
Кончив, она вскочила, отряхнулась — и увидела на пороге Элиноар. Сестры никогда не были дружны, особенно в последнее время; но сегодня Семадар была очень счастлива. Она протянула к девушке руки, привлекла ее к себе и поцеловала. Элиноар шепнула:
— Знаешь, мы с Самсоном помирились, и теперь будем друзьями.
— О! — ответила Семадар, — я рада. И тут же на пороге божницы, они сели рядом на ступеньке и зашептали; Элиноар иногда тихонько взвизгивала и отворачивалась, — и когда отворачивалась, больно закусывала губу, — а новобрачная краснела и закрывалась рукою — но обе все время хохотали.
— Только зачем они так шумели в саду? спросила Семадар. — Я все время слышала голос Ахтура: как нарочно, он пел такие ужасные вещи под самым окном…
Элиноар вдруг стала серьезна.
— Бедный Ахтур, — сказала она. — Это он старался перекричать свое горе. На него больно было смотреть.